
Нестор Махно — бывший народный учитель, полусумасшедший человек, по-видимому, с гениальными стратегическим способностями, собрал под своими знаменами на только отребье народа — собрал отребье революции. Это он изобрел подвижную стратегию тачанок — прообраз нынешних танковых соединений..

Около половины еврейского населения юга России было истреблено этой "армией": она лавиной обрушивалась на города и на неделю-две устанавливала там диктатуру анархизма. Города подвергались сплошному разграблению. И так как наиболее зажиточным элементом было еврейство, то грабили и резали в первую очередь евреев. На махновском знамени стоял лозунг анархизма: "Дух разрушения есть дух созидающий" — после этого созидающего духа оставались одни развалины.
Идеологическим вождем в этой армии был теоретик анархизма Волин. Волин был евреем. И идейно стоял во главе этой банды... Евреев не только грабили и убивали, но еще и пытали, добиваясь скрытых сокровищ. И над трупами замученных и убитых Нестор Махно проделывал нечто вроде "половецких плясок" — танцевал вприсядку с двумя саблями в руках. Древние половецкие традиции смешивались с самой современной научной теорией. Фрак с застенком и философия Штирнера и Кропоткина — с воплями пытаемых еврейских буржуев. Русских грабили без пыток.
Армия Махно была довольно внушительной военной силой: с нею то воевали, то вступали в союзные отношения и белые, и красные. Она грабила в тылу и белых, и красных. Впоследствии, после победы красных, против Махно была брошена целая конная армия Буденного, и махновцы бежали через Днестр в Румынию — так кончилась несколько конвульсивная диктатура анархизма на юге России.
* * *
В 1920 году мне пришлось перебираться из занятой союзными войсками Одессы в красный Киев. По дороге нужно было пробраться через два фронта: стратегическое положение всех взаимно воюющих сторон несколько напоминало слоеный пирог: у Одессы шел бело-красный фронт, а в 150 км к северу — анархийно-махновский. Нужно было перебраться через линию греческо-французских войск, потом советских, потом еще раз советских и потом махновских. Майн Рид таких возможностей не предвидел. В результате я попал в какой-то пограничный штаб махновских войск у города Вознесенска и провел там несколько очень напряженных часов моей жизни.
Я разыгрывал из себя представителя персидских революционных партий — неизвестно каких, но революционных. В моей наружности решительно ничего персидского нет, и по-персидски я никогда не слыхал ни одного слова. Но не слыхали и махновцы. В течение нескольких часов я чувствовал себя, как не очень опытный укротитель зверей, попавший в тигровую клетку: вот ведь сорвусь...
Штаб представлял собой зрелище, какого я никогда больше не встречал. В углу стояла бочка самогона, из которой люди пили так, как пьют воду, черпали кружкой и выливали в глотку. Здесь были какие-то матросы или люди, рекомендовавшие себя матросами, были профессиональные воры — они себя так и рекомендовали, была какая-то неизбежная орлеанская дева анархизма — профессиональная проститутка, рекомендовавшая себя в качестве балерины. На ней была матросская куртка, балетная юбочка, генеральские штаны под юбочкой, на шее жемчужное ожерелье — по-видимому, очень большой ценности, за поясом огромный кухонный нож и два маузера. Вот с этой-то орлеанской девой мне пришлось флиртовать часов пять подряд.
Мужская часть штаба была одета и вооружена приблизительно так же. Можно было подумать, что где-то этим доблестным последователям Шпенглера и Кропоткина только что удалось ограбить кочующую труппу и напялить на себя весь ее реквизит. Были смокинги, были ментики, были старинные и дворянские мундиры — залитые золотом, самогоном, грязью и, вероятно, кровью. Поверх всего этого висели винтовки, маузеры, пулеметные ленты, кинжалы, сабли, ножи и прочее. Где-то поблизости в сарае кого-то, видимо, пытали — оттуда доносился нечеловеческий и не замирающий вой. На столе валялись патроны, стаканы, деньги, объедки, окурки, ручные гранаты и анархическая литература. За столом сидели: я и орлеанская дева, умильно поглядывающая на мою мускулатуру, и я, судорожно и молча отсчитывающий каждую секунду до "выяснения моей личности" и возможности спастись. Со стены смотрел на нас портрет духовного вождя всего этого сборища князя Петра Кропоткина. Милый старичок! Имел ли он хоть малейшее представление о том, какая именно публика подымет своими мощными руками его философское знамя?
Я все-таки спасся. В частности, и потому, что мне удалось перепить даже и орлеанскую деву: она перестала смотреть на меня с вожделением в сердце своем и свалилась под стол — в свою собственную блевотину.
Думал ли об этом князь Кропоткин? Думал ли Гегель о будущих Робеспьерах? Или Лабриола о будущих Муссолини? Или Ницше о будущих Гиммлерах? Или профессора всей философии, вместе взятой, о всех революционных героях, вместе взятых? И революционные герои — вместе взятые — о тех виселицах, которые стоят в конце победоносной карьеры каждого из них? И как, собственно, объяснить все это? Не впадая в новое словоблудие и не предлагая пресловутому "человечеству" сказку философской тысячи второй ночи в дополнение к уже рассказанным басням тысячи и одной?..
* * *
Если под философией понимать не ее отдельные попытки объять необъятное, погрузиться в глубину онтологии или гносеологии, ограничиться афоризмами или предаться "свободному исследованию" о первопричине выеденного яйца, то нужно констатировать, что философия хочет и должна дать мировоззрение.
Но место это, на котором живет мировоззрение, уже занято — религией. Значит, нужно или принять религиозное мировоззрение, или предложить свое собственное. В первом случае приходится стать "служанкой богословия", во втором — нужно прямо или косвенно, лобовой атакой или саперными апрошами свернуть алтарь Священного Писания и заменить его кафедрой: гегелианства, руссоизма, кантианства, марксизма и прочих, и прочих, и прочих. Третьего выхода нет. Или служанка — или содержанка. Или богословие — или словоблудие. Прямо или косвенно, с разными степенями успеха и откровенности — философии исторически сомкнуты и рядами идут в атаку на религию, Маркс атакует ее в лоб, Кант гладит по голове...
На недоказуемых аксиомах религии строились народы и нации, государства и империи. На философии никто никогда не построит ничего. Философские мосты неукоснительно проваливаются в кровавые пропасти...
С той орлеанской девственницей из армии товарища Махно, о которой я только что рассказывал, я на философские темы не говорил. Да и она не пыталась. Ни Кропоткина, ни тем более Шпенглера она, конечно, не читала. Как рядовой СС никогда не читал не то что Шпана, Ницше или Гегеля, но даже и Гитлера: есть там выше люди, которые все это прочли и без меня. Где-то на этих верхах сидят ученые мужи, которые знают все, как Гегель или Маркс. Потом — чуть пониже, сидят дяди, которые переводят специальный язык школьной и внешкольной философии на уголовный жаргон махновских девственниц из Вознесенска, аскетов советского НКВД или героев немецкого гестапо. Девственницы и монахини, аскеты и герои о своих философских предках не имеют уже ровно никакого понятия. Но даже и им ясно: на базе философии расы очень удобно резать жидов. На базе философии класса так же удобно резать буржуев.

Они оказались у власти? Бывает. Я вот тоже на несколько часов оказался у власти махновской девственницы. Если бы мне не удалось перепить ее и ее соратников — эта власть могла бы отправить меня на тот свет. Но это очень мало меняет нормальное и постоянное соотношение сил. Не меняет и взаимоотношение между религией и философией, суеверием и наукой. Тогда, в Вознесенске, представителем суеверия и религии был, конечно, я. И представительницей философии и науки была, конечно, девственница. В очень увеличенных масштабах мою встречу переживает сейчас вся Европа: сидят пьяные девственницы, вооруженные философией, маузерами и ножами, и сидим мы, более или менее нормальные люди, мечтая о бегстве от девственниц, от философии и от ножей, а также и от "науки" — куда-нибудь хотя бы на землю Чертовой Матери...
(Ив. Солоневич. Тяжкий вопрос о науке)